НА ГЛАВНУЮ

Страница № 20


Вот оно, прошлое, давнее-недавнее, года тысяча девятьсот восемьдесят восьмого и восемьдесят девятого.
– Я очень тебя люблю, – чуть увереннее произнес он, раскладывая по полу листочки с именами и датами. Те не раскладывались, норовили съехать, перемешаться, сорваться с места при малейшем движении воздуха, и Шукшин, подумав, достал из стола упаковку кнопок. Да, так, пожалуй, будет лучше.
– Нет, не любишь! Мама говорит...
Антон Антоныч, вздохнув, прижал трубку к уху. Если в ход пошел авторитет мамы, значит, дело и вправду худо. Ну и чем он виноват? Это ж не он, Шукшин, людей убивает.
– Ты просто поставил себя так, что тебя не уважают! Ты должен потребовать... в конце концов, у тебя есть семья!
У них у всех есть семья. Род... родословная... забытые связи... невидимые связи от листочка к листочку, не тонкими черными стрелками, как на плакате Аэлиты, но нитками, моток которых завалялся в углу ящика. Нитки Шукшин отгрызал зубами, и оттого куски получались неровными, а схема не выстраивалась.
Первая жертва, он должен понять, кто был первой жертвой.
– ...я так больше не могу! Ты не имеешь права так поступать со мной!
– Прости, – пробормотал Антон Антоныч, заполняя возникшую в разговоре паузу. – Я разберусь и...
– Ты постоянно обещаешь, что разберешься! Это не заканчивается!
Вот в том и дело, что не заканчивается! Конструкция из имен и ниток растянулась по ковролину, заняв почти всю комнату, уперлась в стену, и Шукшин походя заприметил отставшую планку плинтуса и обои потемневшие. Надо ремонт делать.
Надо. Но сначала разобраться. Утонувшие и убитые, живые и мертвые, жертвы и свидетели. Что в них такого? Кто из них был первым? Может, тогда выйдет понять и почему?
– Ну почему ты никогда меня не слушаешь? Почему я вообще за тебя замуж вышла?
– Потому что я тебя люблю, – ответил Антон Антоныч, обходя комнату по периметру. Наткнулся на стол, запнулся за провод, сбросил пульт на пол. Ничего не получается. Неуклюж он и бестолков.
– Любишь? – недоверчиво переспросила жена совершенно другим тоном. – Ты... я не могу. Ну почему ты такой?
Бестолковый, невнимательный и склонный к фантазиям. И бесполезным действиям.
Хотя... если принять как факт, что не все утонувшие были убиты. И что не все убитые тонули, то... то снова нужно начинать сначала. А в трубке гудки, надо же, он и не заметил, когда Ленка отключилась. Ну вот, потом снова станет пенять за равнодушие и косность. И пускай. Кажется, он начинает понимать, что происходит. Сейчас самое важное это.
Антон Антонович Шукшин, в последний раз окинув ставшую ненужной конструкцию из резаной бумаги, канцелярских кнопок и белых, вощеных ниток, решительно открыл первую из принесенных в обход правил папок.
Не обманула, исполнила, все, как мечталось, так и сбылось! И Иван холодел, понимая, что не бывает такого, но нет же, вот оно. И Лизонька была его, только его, близкая, родная, податливая, нежная и вместе с тем недостижимо далекая. Сама пришла, сама поманила, сама...
Грешная любовь, пьяная любовь, когда во хмелю засыпаешь и просыпаешься, хмелем дышишь, хмелем разум дурманишь, чтоб не осталось место сомнениям и страху.
– Только ты... ты один меня любишь... один ... – шепчет, целует, обнимает, шелком по коже скользит, в глаза заглядывает. Понимает ли, что делает? А если поймет, то...
– Больше жизни... Никого не боюсь... Все сделаю. Только скажи!
– Скажу, но услышишь ли?
– Услышу.
Ветер вьется, ветер подбирает звуки, запахи, подглядывает, срамник, и выжидает. Нет, не столь глуп Иван, не поверит, что за дар такой отдариться не попросят. Ждет он, каждый день, во двор выходя, ждет, что вот сейчас совьется ветер петлей снежной, набросит на шею, поволочет к берегу или к лесу и, взвыв на сотню волчьих голосов, скажет заветное:
– Плати!
Не бывает счастье задарма.
Но нет, не воет, скулит, в ногах путается, собак дворовых дразнит, на окнах узоры рисует, в трубе печной гудит. Издевается.
– Люблю, тебя одного... помоги... спаси! – Муаровые крылья, шелковые рукава, жемчуг на шее, рубины на пальцах, точно кровью измазали.
– Держит, держит он меня! Я уехать хочу, а он... грозится. Не сбежишь, говорит, моя, говорит. Что захочу, то с тобой и сделаю. Болезнь нашлю, беду нашлю...
– Не посмеет!
– Посмеет! Колдун он! Самого Брюса ученик любимый. С ним Черную книгу читал, с ним чародействовал. Много, много дурного сделал...
Верить ей? Как не поверишь.
– Спаси меня! Спаси, умоляю!
– Спасу.
Пустое обещание, что он, Иван, против колдуна? Но и ей отказать невозможно, и рвется сердце болью, заходится мукой, стынет, бессилием утомленное. Хоть самому на берег иди и кричи.
Пойдет. Закричит. Умолять будет...
– Звал меня? – Сидит водяница на краю проруби, ногами в ледяной воде мотает, волосы гребнем чешет да щурится хитро. – Неужели соскучился?
– Здравствуй, хозяюшка.
Иван стянул шапку и поклонился до земли. А сам-то понимает, что не наяву все, что сон это и веры ему нет и быть не может.
– Много ты знаешь. Сон сну рознь, как и человек человеку. С чем пришел? Просить хочешь? Проси. Только сперва думай, чего просишь.
– Спаси, хозяюшка! Спаси Луизу...
– Елизавету, – поправила водяница, по волосам рукой проводя.
– Елизавету Сергевну! Высвободи из-под власти колдуна! У тебя сила, у тебя правда, помоги, Христом Богом...
– Не заговаривайся, Иван. Не поминай того, кого не надобно. Значит, ты хочешь, чтобы у Никиты не было власти над его подругой? Верно ли я поняла?
– Верно, хозяюшка.
– Что ж... помогу, отчего б и не помочь, – сняла с гребня три волосины длинных и, протянув, велела: – Бери. И повяжи ей на руку, только знай: из одной власти вышедши, в другую приходишь.
Тотчас проснулся Иван и обомлел, увидав, что обвилась вокруг пальца нить прочная, золотая. Неужели...
– Спасибо, хозяюшка, – прошептал он, осторожно снимая да пряча за пазуху. Сегодня же он освободит Луизу. Сегодня же...
– Изволите сказать, что бросите меня в подобном положении?
Без пудры и румян Луизино лицо гляделось серым и больным, с отеками вокруг глаз, с глубокими морщинами и темными оспинками на левой щеке. Но, как ни странно, такая, простоволосая, неприбранная, она была Никите куда как симпатичнее.
– Прогоните женщину, которая ждет ребенка? О, я была наивна, когда полагалась на ваше благородство! Когда надеялась, что...
– Чего ты хочешь?
– Чтобы ты поступил как мужчина! Это дитя... оно ведь ни в чем не повинно. На что ты его обрекаешь?
Нет, не слушать ее, не смотреть в глаза, уйти, отгородиться, откреститься, забыть...
Звенели колокола, катили звук по снежному полю, и тот, столкнувшись с горизонтом, отзывался, отлетал назад, рассыпаясь битым стеклом.
Звенели колокола, пугали воронье, что подымалось над погостом черной бестолковой тучей, заглушая криками звон. И уже вороньи голоса, ломкие, хриплые, падали на землю, не стеклом, но ломающейся сталью.
Звенели колокола, тревожили людей, заставляя замирать в ужасе, жаться к стенам, прятаться за плечи друг друга и шептать, шептать...
– Безбожник...
– А сама-то, сама...
– Господи, спаси и помилуй!
– Дай копеечку! Копеечку дай! – высоко скулил юродивый и корчился, кривился, брызгал слюной да прыгал на одной ноге, протягивая к невесте руки. – Дай!
Упала монета в темную ладонь, и юродивый, засунув ее за щеку, визгливо завопил:
– Спаси и помилуй!

Но слова эти, придавленные тревожным рокотом колоколов, полетели на землю, прямо в грязь, рожденную ранней оттепелью и людскими ногами. Невеста же, подобрав юбки, обошла Божьего человека и, мило улыбаясь, принялась раздавать милостыньку другим, тем, у кого хватало духу прийти на паперть.

Звенели колокола... звенели монеты в кошеле... звенели бубенцы под дугой...

– Благодарствую, матушка, – гнулась горбунья, пряча деньгу за пазухой. И вторили ей голоса, не радостные, благодарности истинной полные, но испуганные, тревожные. Нет, не было людского благословения этой свадьбе, скорее уж напротив, возмущение читалось на лицах.

– Чернокнижница! – шикнул кто-то в спину, Луиза, расслышав, замерла, но тут же сунула руку в кошель и, зачерпнув не глядя, швырнула в собравшихся пред церковью серебром.

Вышедший на крыльцо батюшка, мелкий, суетливый и испуганный, норовящий спрятаться за статную фигуру супруги, осенил собравшихся крестом. И снова отозвались люди шепотом:

– Повенчал! Грех-то какой... грех...

Что они знают о грехах? Что они вообще видят, кроме друг друга да замшелости своей? Цепляются за прошлое, тянут за собой и удивляются, что Царство Божие все никак не наступит. А как ему наступать, когда оно – тоже суть новое?

Так думал Никита, кутаясь в просторную шубу с бобровым воротником, думал просто походя, желая этими общими мыслями отвлечься от других, частных. Выходило плохо, выходило пусто, выходило, что и сам он, Ник Мэчган, мало отошел от Микитки, что, перебрав дорог великое множество, все одно на ту, первую, брошенную, вернулся. Прошлое притянуло, прошлое поймало, заперло в усадьбе...

Но ребенок Луизы... Может, именно в нем и его, Никитино, будущее? Та новая дорога, которой он так жаждет?

Звенели колокола, во сне, пробираясь до самых глубин измученной Ивановой души, выворачивая, выволакивая на паперть то, что он прятал от всех.

Гнев. Обиду. Зависть.

Удивление.

Почему она осталась? Могла уйти, но осталась. С тем, кого ненавидела, с тем, кого боялась, с тем, от кого ждала ребенка. Но от него ли? Сколь правды в словах Луизы, Лизоньки, которая вновь стала далекой и недоступной, точно вмиг позабыв обо всем, что связывало ее и Ивана.

Нельзя винить, нельзя желать невозможного. Можно ненавидеть. Люто, по-волчьи, скуля, уткнувшись в горячий конский бок, или вгрызаясь зубами в свернутый кольцом кнут, чтоб не заорать от душевной боли.

Звенели колокола, рассыпая дребезжание и горячий уголь под босые Ивановы ноги, выжигая скверну, нашептывая о том, что следует сделать. Нет, не сейчас, ибо так можно причинить вред ей, пусть предавшей, пусть отвернувшейся, но все еще любимой? Позже...

– Да-да-да, позже, – соглашались колокола, сгребая уголь пламенеющей кучей, вокруг которой скакал на одной ноге юродивый да монеткой дразнился. А потом, когда Иван хотел было отобрать, вдруг взял и швырнул серебряный кругляш в огонь, вздымая кучу искр и пепла.

И замолчали колокола, а из кучи вырос крест и Спаситель на нем:

– За что ты отрекся, Иван? – грустно вопрошали глаза Его.

– Не отрекался!

– Лжешь, лжешь! – подскочил юродивый, в бок кулаком тыча. – Лжешь! Ты с нечистью сговорился! Ты от Боженьки отказался! Боженька плачет!

И вправду катились по лицу Спасителя огненные слезы, падали на землю и расцветали рыжим пламенем. Очистительным пламенем. Освобождающим.

– Дитя невинно! – пытался возразить Иван.

Кивал Спаситель на кресте, кивал юродивый, но тут же шептал:

– Сделай, обоих спасешь! Тело смертно, душа вечна... Сделай!

В горячем поту, в бреду просыпался Иван, скатываясь с лавки, бухался на колени, молился, плакал, бился головой о пол и снова тянул: «Невинно дитя». Потом, после, он спасет, обоих спасет...

Но право? По какому праву он может? Человек всего-навсего... И в одну из ночей появилась мысль, на первый взгляд невозможная, но позже, пообвыкшись, Иван понял – вот он, путь его, судьба и надежда.

Только бы отпустили, только бы дозволили...

Мэчган дозволил, отпустил и даже письмо написал рекомендательное, про которое Иван долго гадал – сжечь али передать, как велено. Не сжег. Господь все видит, Господь сам путь слуге будущему открывает... Господь знает, что Иван Земской не отрекался от него. Он лишь сил ищет, а как найдет, то вернется и спасет.

Всех спасет!

К появлению Вадика Ольга морально подготовилась, точнее, она искренне полагала, что подготовилась, но, увидев хмурую физиономию, совершенно растерялась.

– Привет, – сказала она, кутаясь в одеяло. Улыбнулась, хотя и сама чувствовала, что в улыбке нет ни грамма искренности, равно как и в ответной, премрачной и не предвещающей ничего хорошего.

– А я вот... замерзла, – Ольга выразительно шмыгнула носом, жалея, что времени прошло порядком и замерзшей она не выглядела. Вот неуклюжей, растрепанной и – о ужас! – пьяной – вполне.

И Федор. Ну почему Федор покраснел, будто их застали за чем-то нехорошим? И смутился, руки за спину спрятал и пробормотал совсем недружелюбно:

– Ну... ты, это, проходи, раз явился.

Приглашение явно запоздало, поскольку Вадик уже зашел и теперь оглядывался свысока, с выражением брезгливым и надменным.

– Ну да, вот так и живу, – буркнул Федор, мрачнее все больше. – А ты, смотрю, неплохо устроился. Хотя у тебя это всегда получалось.

Они знакомы? Откуда? Ну да, Вадик из этих мест родом, и письма... как она могла забыть о письмах?

– А Макар где?

Вадик прошелся по комнате, нимало не заботясь, что на ковре остаются мокрые следы. Коснулся тугих зеленых листьев каллы, растущей в ведре, пощупал белую бахрому скатерти, провел пальцем по изрядно запыленному, но все еще глянцевому роялю. Щелкнул по вазочке синего стекла и, подняв лежащую открытыми страницами вниз книгу, прочел:

– «Собор Парижской Богоматери».

– Положи, – попросил Федор. – И вообще... убирайся. Если бы я знал, что это ты, то...

– То в жизни не стал бы звонить. Верно?

Нет, пожалуй, неправильно было назвать их старыми знакомыми, они – старые враги. Давно не видевшие друг друга, но сберегшие в разлуке ненависть. Трогательно, почти до слез.

– Ольга, ты собирайся, там Ксюша волнуется, хотя... – Насмешливо приподнятые брови, нарочито внимательный взгляд, не пропустивший ни единой мелочи вроде растрепанных волос, мятой чужой одежды и белого хвоста простыни, выбившегося из-под пледа. – В принципе можешь остаться, я не против. Главное, что с тобой все в порядке.

– Оставайся, – поддержал Федор, – Вадька – еще тот псих, я тебя с ним не отпущу.

– А кто тебя спрашивать будет?

– Ну точно не ты.

– Стойте! – Ольга, спрыгнув с кровати, ввинтилась между спорщиками и вытянула руки. Коснувшись невзначай мокрой Вадиковой куртки, тут же одернула, спрятала за спину и строго спросила: – Объясните, что здесь происходит?

– Потом, – ответили оба хором.

– Сейчас или... или Вадик, я ведь могу и забыть о договоренности.

– И о чем ты с нею договаривался? – тут же ухватился за слово Федор. – Неужели снова о том, чтобы улики спрятать?

2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27