Страница № 6
– Поедет. Будет мне с торгом помогать.
Вот радости-то было! И даже Фимкино ворчание ее не испоганило.
– Сивка только почисти, – буркнул дядька, усмехаясь в усы. Он не злой и не вредный, только внутрях его чернота сидит да к зубам тянется, ну так Микитка прогонит, Микитка справедливый.
Сивка он вычистил, гриву косицами заплел, перевязал шерстяной нитью, чтоб красиво было, бубенчики на сбруе натер, а от Егоркиной помощи – любопытно тому стало – отказался. И потом, когда телегу грузили, держался возле дядьки, помогая.
– Не надорвись, – сказал тот. – А то в чем только душа держится. Что, Фимка, кусок хлеба сироте жалеешь?
Ох и полыхнула та пламенем, снаружи – красным, лицо затопившим, а изнутри, там, где только Микитке видно, – желтым, злым, ненавидящим.
– Смотри у меня, – погрозил дядька, тяжко на телегу взбираясь. Уселся на передки, хлопнул широкою ладонью по лавке и велел: – Сюда иди, править будешь.
Микитку и уговаривать не надо, ласточкой взлетел, только на Егорку оглянулся, язык показал – небось сам на место это виды имел, а не вышло.
Пока усаживались все, Микитка прям извелся, все боялся, что передумает дядька, что посадит рядом с собою внука, а Микитку в конец телеги отправит, там, где ерзали, устраиваясь на мешках с пшеницей и овсом, Фимка с Нюркой. Обе в праздничном, на Фимке – синий сарафан, белой ниткой шитый, на Нюрке – желтый, богатый, с янтарными капельками по вороту. И собой помолодела она, не скажешь, что вдовица...
– Н-но! – Дядька присвистнул, и Сивка тронулся с места. – Э-эх, поедьма...
Поехали. И ехали долго, до того, что Микитка устал и конем править – дядька слово сдержал, как вышли на тракт, так вожжи и передал, – и просто сидеть, на дорогу и людей глядя, и даже задремал под вечер. На следующий день, когда дядька Егорку с собою посадил, ни капли не жалел и не завидовал.
Широко раскинулась ярмарка, разлилась гомоном людским, толковищем, затоптала последнюю зелень многими ногами, копытами, колесами; поднялась к небу дымами да голосами. Кричали зазывалы, верещала детвора, вокруг столба масленого прыгая, ободряя молодца, каковой сапоги с верхушки снять норовил, ревела скотина, на продажу привезенная, терзали струны бродячие музыканты, орали цыгане, медведя подбадривая.
Ох и интересно вокруг все, только успевай поворачиваться. Там вон разложил, раскатал по лавке ткани
купчина бородатый, сам в сторонке стоит, а помощники суетятся, торгуются, меряют да режут. А вон рядышком железо всякое, что ножи, что серпы, что гвозди, и дед при них, белобород да широкоплеч. Далее чуть крутится колесо точильное, ремень натягивая, а по нему елозит нож, шипит да плещет искрами...
– Пироги! Пироги кому! – выскочил под самые копыта Сивка мальчонка вихрастый в нарядной красной рубахе. – И с зайчатиной, и с гусятиной, и с грибами, и с потрохами...
Замахнулся дядька было, но не стеганул, опустил прут, засмеялся, полез в кошель да и купил всем по пирогу. И Микитке тоже.
Пока место выбирали, пока становились, пока Сивка выпрягали – много времени прошло, насмотрелся на ярмарку Микитка, устал даже. Но виду не подал, сел с дядькой торговать. Поначалу горло драл, да голос его писклявый тонул в окрестном шуме. Тогда придумал иначе делать. Посмотрит взглядом своим иным, приметит человечка какого да к себе манит. А тот и идет. И покупает, не торгуясь.
Быстро выходило, дядька, знай себе дивится, каков народ сговорчивый пошел да каков у него товар ладный, что ничего прям не залеживается.
На второй день и вовсе расторговались. На телеге пусто, в кошеле дядькином деньга позвякивает, а ярмарка вокруг все рядится, трясет платками расписными, манит бусами, дразнит пирогами, бубликами да пряниками, зовет на многие голоса то на бабу бородатую поглядеть, то на птицу о четырех головах, каковую кура из змей-горынычева яйца высидела, то на иные забавы.
Да все не задаром, везде копеечка нужна... и смотрят Микитка с Егоркой на дядьку, и просят, и зовут в два голоса, а тот знай себе хмурится, губами шевелит, о своем думая.
– Нет, – сказал он наконец. – Раз уж так расторговались хорошо, то надо коня купить. Старый Сивка совсем, а ну как падет по зиме, что тогда?
И верно вроде говорит, а все обидно.
– Пойдем, – говорит дядька. – Выбрать поможете.
Сразу обида и исчезла. Раз зовет, значит, доверяет. И то дело, коня выбирать – не пряник, дело серьезное, ответственное. Расправил Микитка плечи, подтянул Егорка живот да нос к небу задрал. И за порты обеими руками вцепился, держит, чтоб не съезжали.
Сначала к купцу-барышнику пошли, поглазеть. А там всяких: и вороных да караковых заморских, широкогрудых, крупнотелых, и соловых да белых аргамаков с ногами тонкими да гривами шелковыми, гнедых упряжных, мышастых пристяжных, хочешь пару в масть, хочешь тройку в сани, хочешь четверик в карету...
Нет, не по карману такие, дальше пошли, туда, где попроще да поплоше. Целый день ходили, выбирали, примерялись, торговались. Дядька кряхтел, скрипел, да все никак решиться не мог.
– Дяденька, дяденька, а пойдем, я покажу, где кони хорошие, – чернявый паренек, вынырнув из толпы, вцепился в рукав. – И недорого.
Закатил глаза, языком причмокнул, добавляя:
– Ой и ладные, ой и славные, а по деньгам – так задарма почти.
Нельзя было идти с цыганенком, но то ли дядька совсем разум потерявши, то ли Микитка за день притомился, но позволили себя увлечь. А чернявый знай говорит да нахваливает, что и молоды, и крепки, и послушны, и к плугу приучены... золото, а не кони.
– Смотри, сам смотри! – Цыганенка сменил цыган. Кучерявый, с сединой в волосах, в рубахе красной, в портах полосатых, в сапогах начищенных до блеску, с зубом золотым и другим черным, сгнившим, он вел на поводу коня. Хорошего. Не высок и не низок, в груди широк, ногами крепок, бока круглые, шерсть лоснится, сияет, хвост до земли стелется, грива в косицы заплетена.
– Хороший конь! – твердят цыгане хором. Микитке и Егорке по петуху сахарному на палочке сунули, в бубны ударили, цыганки закрутились, пыль да юбки подымая, мельтеша разноцветьем.
– Ой, хороший!
Дядька коня гладит, в глаза смотрит, в рот пальцами лезет, зубы проверяет.
– Чудо, а не конь! – Звенят бусы да браслеты. – Недорого!
И вправду цену назвали не то чтоб низкую, но и не высокую. А конь приплясывает, гривою трясет, всхрапывает да на дядьку косится. Стал тот с цыганом торговаться, видать, решился покупать.
Тут Микитка возьми и глянь на коня другим глазом, и видит: старый конь, хребет провис, зубы сгнили, глаза ослепли, а шерсть лишаи повыели.
– Хороший, хороший...
– Плохой! – Микитка вцепился в дядькину руку, к кошелю уже потянувшуюся. – Не покупай, дяденька, коня, не надо! Плохой он! Больной он! Издохнет!
Почернел цыган лицом, замолчали цыганки, а потом в один голос, Микитку перекрикивая, снова завели:
– Ой, хороший, хороший... ладный, славный...
– Плохой!
Испугался Микитка, что купит дядька коня, и сделал что-то, а то и сам не понял, только исчез вдруг конь прежний, который всем хорош был, и появился другой, старый да хромой, с хвостом из мочала, ребрами, сквозь шкуру выпирающими, глазами в гною да копытами потресканными. Как увидал дядька страх этакий, сразу Микитку за одну руку, Егорку за другую и бегом из табора. А цыгане-то следом не бегут, замерли, застыли. Старуха одна, как Микитка краешком глаза заприметил, пальцем погрозила, и то не ему, а цыгану черному.
А утречком, спозаранку, пришли цыгане к возу дядькиному, ажно трое: тот, что коня продавал, старуха давешняя, в семь юбок да семь платков драных закрученная, и совсем еще мальчонка, виду, правда, не цыганистого – светлый, конопатый, синеглазенький.
– Чего вам? – Дядька боится, но виду не кажет. Положил руки на пояс, плечи расправил, живот выпятил, грозно смотрится.
– Доброго дня тебе, – поздоровался цыган и шапку с головы стянул, поклонился. Кинул на Микитку взгляд скорый, ухмыльнулся, зубом золотым блеснув. – Есть к тебе, уважаемый, дело одно. Важное дело...
– Коня, что ль, продать хочешь?
– Продавал я вчера, а сегодня купить желаю.
– Так нечего, расторговался я...
Старуха закивала. Ох и страшна: нос крюком, на нем бородавка, а из той – три волосины седых, губа нижняя обвисла, и зубы желтые видать, тонкие да длинные, точно штакетины в заборе.
– А мне не тот товар нужен, который ты вез, а тот, который сам с тобой ехал. Хорош у тебя мальчонка. Внук?
– Племянник. – Дядька оглянулся на Микитку, подав знак, чтоб из телеги не высовывался. А там уже Фимка с Нюркой шеи тянут, выглядывают, любопытственно им.
– Отдай мальчонку, – попросил цыган и своего, белого, вперед выставил. – Этого возьми. Хороший. Работящий и тихий. А хочешь, коня приведу.
– Вчерашнего?
– Знал бы, что с тобой будет тот, кому скрытое ведомо, не пытался бы обмануть. Хорошего приведу.
Ахнула Нюрка, охнула Фимка, Егорку к животу прижимая, а дядька только головой покачал:
– Не по-божески это, кровь родную продавать.
– Так кровь твоя, – возразил цыган, во весь рот ухмыляясь, – от Бога отреклась. Где твой крестик, а?
И в Микитку взглядом вперился.
– П-потерял...
– Врешь! Сам снял, дар свой почуяв. Но я не ругаю, мальчик, каждому свой путь. Тебе – с нами. Пойдем.
– Не хочу!
– Что тебя с ними ждет? Работа до кровавого пота? На чужой дом, на чужое богатство? Думаешь, тебе с него хоть копеечка достанется? Нет, все законному наследнику отойдет. А тебя, как подрастешь, либо за порог выставят, свою долю добывать, либо в солдаты запишут. Пойдем, мальчик. У нас жизнь вольная, куда дорога несет, туда и кибитка катится. Сыном мне будешь, матери моей внуком любимым, есть досыта, спать вдоволь...
– Замолчи! – рассвирепел дядька, двинулся было на цыгана, да только замер, и видит Микитка, что ни рукой, ни ногой не в силах он шелохнуть – сковали путы неведомые, невесомые, старухою наложенные.
– Идем с нами, мальчик, – проскрипела она, руку протягивая. – Не там судьба твоя. В силе ты большой, а ей знание нужно. Учить тебя стану.
А может, вправду пойти? Он же сам хотел в колдуны, цыганка научит – тут без обмана, знает, что Микитке вранье любое как на ладони, оттого и правду говорит.
Завыла в голос Нюрка, заскулила Фимка, в слезы Егорка ударился, а дядька только кряхтит, большего ему пока не разрешено. Крепко задумался Микитка, почти уже было решился, как Егорка возьми и скажи:
– Не уходи!
И то правда. Как их бросить-то? А что цыгане, чему научат? Как больного коня здоровым представить? Как карты раскинуть? Как честному человеку голову задурить? Нет, не по Микитке такая наука, не пойдет он, пусть бы и горы золотые сулили. Хоть и снял крестик нательный, но в Бога верит, и в Богоматерь, и в то, что ни матушка, ни папка, ни младшенький, каковые на облаках Микитку дожидаются, не одобрили бы.
– Нет, не пойду я. Не моя дорога.
Испугался, что снова уговаривать начнут, но цыган вздохнул только, а старуха возьми и ответь:
– Жалеешь их? Смотри, час придет, от них жалости не увидишь. Отличен ты, бояться станут, со страху многого натворят. Дай-ка, красавица, руку...
Нюрка протянула дрожащую ладонь.
– Муж у тебя был, да ушел, и сыночков двух с собой забрал, и дочку... – ходит заскорузлый палец, царапает кожу, читает линии, Богом вычерченные. И ведь правду говорит старуха, был у Нюрки муж, Фимкин да дядькин сын, и жили хорошо, и детей четверо, но пришла в дом моровая, всех с собою увела, сделала Нюрку вдовицею, а Микитку – сиротой.
– Смотри, красавица, беду вижу, горе черное, горе страшное... – продолжает цыганка, уже не пальцем – носом по руке Нюркиной елозя. – Хоронить тебе сына поперед себя. Скоро, скоро уйдет... пусть воды бережется да зимы стережется.
Заголосила Нюрка, а старуха знай за руку держит, не отпускает.
– Будешь, будешь виноватых искать... не найдешь... будешь цветом пустым, хоть и возьмут тебя замуж... будет муж твой дочери его отцом, а жене – мужем. Будет слушать слова твои да кровь лить...
– Убирайся, старая! – заорал дядька.
– А тебе, добрый человек, вот чего скажу: жить тебе до волос седых и головы белой, жить тебе богато, жить тебе несчастно...
Отошла цыганка от телеги, плат драный на волосы седые накинула да, в Микитку пальцем ткнув, договорила:
– Ты верно угадал, не твоя с нами дорога, но та, которая твоя, лучше б ее и не было. Сильным быть не сдюжишь, во слабости чужую вину возьмешь да крови пролитой попустительствовать станешь. А еще обманом жить, тем, чего и не было никогда. Бывай.
И сгинули.
Весело ехали на ярмарку, тяжко возвращались. Забрался Микитка в самый дальний угол телеги, мешок на солому постелил, свернулся калачиком да думал все про слова цыганки. Наврала ли? Нет, правду говорила, но вот как понять ее?
– Отдать надо было, отдать, – шипела Фимка, наклоняясь к самому мужнину уху. Говорит да на Микитку озирается – слышит ли, разумеет ли. А он и слышит, и разумеет, но виду не кажет, наоборот, глаза закрыл, мешок натянул, будто бы притомился, спит.
– Бесово семя, дикое племя... братец твой со знахаркиной дочкой связался, в дом бесприданную взял, под венец повел, а она, может, и вовсе некрещеная была.
Скрипит телега, грукают копыта по мощеной дороге, орут вороны, льется в уши злой Фимкин шепот:
– Выродила на нашу погибель. Слышал, слышал, что сказано? Погубит он Егороньку, сглазом в могилу сведет!
А Егорка про сказанное и забыл давно, перевесился через борт телеги да собак дразнит, язык показывает, Нюрка же рядышком с сыном сидит, ни жива ни мертва, бела, точно полотно, лицом, а внутри у нее – черным-черно.
– Позарится на дом твой, на хозяйство. Сам-то босота да голь перекатная, Егороньке все отойдет...
– Замолчи, – велел дядька. – Племянник он. Кровь не вода.
Вода в озере плещется, манит зеленью да серебром живым, рыбьим. Стелются по дну ковры мягкие, ловят свет раковины жемчужные, скатывая его камнями драгоценными, и сидит на лавочке резной, узорчатой дева водяная. Чешет косы гребнем резным да, о Микитке вспоминая, печалится.
– Не забыл я! – хочется сказать ему, а не выходит, засели слова внутри занозой, не достать, не избавиться.
– Яков... Яков Брюс, – шевелятся губы водяницы.
– Яков Брюс...
– Что ты там бормочешь, ирод! – раздалось рядом и, в ухо вцепившись, потянуло вверх, выкручивая, выбивая злую слезу. – Крест снял? Безбожник!
Гневается дядька, лицом красен, дышит тяжко, трясется весь, будто с лихоманки, и Микиткино ухо, знай себе, крутит.
– Кто тебя свел? Малашка? А ну говори!
А в руке его – вожжи, ну точно выпорет, вон Фимка уже порты стягивает, скалится зло.
– Я с тебя дурь эту да повыбиваю, – грозится дядька. Микитку толкнул, да не глядя, вожжами. Больно! – Я с тебя сделаю человека... с цыганами спутался! Вор!
Кто вор? Микитка? Да разве ж он когда-нибудь... да чтоб без спросу... да он же как лучше хотел! Чтоб дядька коня плохого не покупал! И Нюрке помог!
– Пусти-и-и! – взвыл Микитка, вывернуться пытаясь, и вожжу перехватил. И тут от обиды да боли нашла на него злость такая, что словами и не рассказать. И силы появились, выдернул вожжу из рук дядькиных да, глазами в глаза уставившись, сказал: – Пусти, а то хуже будет.
Нет, не собирался он зла творить, а дядька сразу поверил, отшатнулся, крестясь, да пробормотал невнятное. И Фимка отскочила, взвизгнув. На том все и закончилось.
На третий день по возвращении попа пригласили, толстого, волохатого да бородатого. Пахло от него квашеной капустой и больным, сопрелым телом. Поп кряхтел, стонал, но молитвы читал красиво, густым, колокольным басом. Хату трижды освятил, а с Микиткою беседу имел, все выспросить пытался, когда это Микитка от Бога отречься решил. Пеклом пугал, чертями рогатыми и вилами острыми, муками вечными, адовыми, про небесную благодать сказывал, про смирение, с которым каждому человеку долю свою принимать надобно. Микитка слушал, кивал и молитвы все, каковые батюшка поставил прочесть, прочел перед иконою, и по нескольку раз. Только вот... прежде-то помолишься и легчает внутри, а теперь идут слова, летят к иконе, а оттуда на тебя не лик Богородицы, а будто бы морда чья-то, кривая, косо намалеванная и светом лучины скаженная. Страшная – как глянуть.
Нет, не было с тех молитв Микитке спасения, расстройство одно. А еще в доме к нему переменились, работы не дают, хоть кормить – кормят, даже лучше прежнего, а держатся все одно в сторонке. Только Малашка прежняя и осталась – улыбчивая, добрая, ласковая.
Ну и Егорка. Ему сколько мамка ни сказывала, сколько страхами разными ни пугала – он только больше к Микитке тянется. Сначала про силу выспрашивал, потом про деву озерную, где живет, да какова из себя, да что за узоры у нее на гребне, и нет ли перстенька волшебного, с которым и звериный, и птичий язык разуметь будешь. Микитка сказывал, сначала сухо, нехотя, а потом и сам разохотился и даже приврал немного...
Так все и шло до самой Егоркиной болезни. Антон Антоныч Шукшин с тоской глядел в окно, думая о том, что отпуск, который по плану должен был начаться с понедельника, теперь откладывается на неопределенный срок: кто его в отпуск пустит с нераскрытым делом-то? А значит, Ленка, настроившаяся было махнуть на юга, разобидится, а с нею и Евдокия Павловна, дражайшая теща, которая, правда, на юга не собиралась, но серьезно рассчитывала на Антонову помощь в ремонте квартиры... И будут слезы, ссоры, скандалы, уход из дому с демонстративным хлопаньем дверью, звонки от «мамы», сдавленные всхлипы и чувство вины, привычное и постепенно перерастающее в злость. А все из-за чего? Из-за каких-то алкоголиков и маргиналов, не имевших совести погодить с убийством хотя б на недельку-другую... Нет, убиенному Антон Антоныч сочувствовал и вдове его, женщине серьезной, с характером, заявившейся прям поутру, соболезнования принес, но ведь этим-то не завершится, ей-то не соболезнования, а ответ нужен. И суд, и приговор, который, конечно, супруга не вернет, но позволит ощутить, что в мире таки есть справедливость.
С ответом у Антона Антоныча было худо. Если по первости он это дело всерьез не воспринял, списав все на бытовуху да разборки среди местных пьяниц, то впоследствии от версии этой отказался. Слишком уж странно все было.
Взять хотя бы личность потерпевшего. Григорий Иванович Кушаков, тридцати восьми лет от роду, женат, отец троих детей, старшему из которых четырнадцать, младшему – четыре. Несудим. Вот и все. Ну еще по словам жены да соседей выходило, что человеком Григорий Иванович был самым обыкновенным, добродушным, не скандальным, трусоватым, в меру пьющим, в общем, ничем-то особым не примечательным. Кому понадобилось такого убивать? Ладно бы и вправду по пьяни, когда голова не соображает, кровь хмелем горит, а руки сами за нож хватаются, так нет же.
Картина с места преступления вырисовывалась престранная. Выходило, что весьма долгое время убиенный провел в зарослях малинника, где обнаружили и следы на покрывале, и примятые, поломанные кусты, и нитки, с одежды выдранные, и окурки. Но тут понятно – с женою поругался, вот и отсиживался. Только зачем он после этого к озеру пошел? Заблудился в тумане? Так местный же, должен был спинным мозгом чуять, в какую сторону дом. Да и не просто до озера Гришка Кушаков дошел – купаться полез, вон, полные сапоги воды, с тиною, ряскою да с толстым, забившимся за голенище листом кувшинки, а они от берега метрах в пяти начинаются.
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 |