НА ГЛАВНУЮ

Страница № 25

Какая разница, главное, что та мечта исчезла, стоило немного повзрослеть.

– Майя! – Макар сполз по стене, схватился за голову и пробормотал: – Майя!

Как будто услышит. Нету больше Майи, красавица сбежала от чудовища, оставив напоследок разодранное сердце и сожаления. Жизнь, которой не должно было быть, и запертый стол с ржавым замком, из которого торчал не менее ржавый ключ.

Первая любовь похожа на безумие. Всепоглощающа и безжалостна в понимании того, что ей-то ты не нужен. Она жестока: мимолетность улыбки, подаренной другому; прикосновенье, оскорбительное, ведь коснулись не тебя; насмешка, уже твоя, призванная очистить, доказать себе же, что все равно.

Записки-самолетики. Рисунки в тетради, синей ручкой по синим клеткам, черкая и перечеркивая. Крестики-нолики подмигиваний, нервная дрожь – а вдруг кто заметит? Вдруг поймет, насколько Макар зависим от нее?

Насколько не нужен?

Да, именно ее, ненужности, никчемности, он и боялся. Увидят-поймут-засмеют или, еще хуже, жалеть станут.

Только не его! Кого угодно, но не Макара. И потому плевать на все, жить вопреки желанию, дышать, гулять, веселиться с хмельным размахом, скользя по грани меж дозволенным и запрещенным. Стремительный роман с Клавкой – от него в памяти остался запах свежескошенной травы, шелест плоских осиновых листьев на краю поля, запах портвейна и крепких украденных сигарет.

– Ну что же ты, Майя... – Макар дернул застрявший ящик, и тот, неожиданно поддавшись, выехал, рухнул на пол щепой и рассохшимися, старыми досками. Пыль. Черный жук, торопливо юркнувший в щель между половицами, книга с желтыми, слипшимися листами, между которыми выглядывал красный корешок закладки. Тетрадь.

«...он сказал, что любит, и я поняла, что это правда. И удивилась: почему никогда не замечала в нем любви? Прятал? Или я была слишком занята собой, чтобы смотреть еще на кого-нибудь?»

Он знал наизусть, от первой до последней страницы, каждое слово, каждое исправление, и чернильные завитки на обложке, и случайный отпечаток пальца, и волос, застрявший меж листами и сохраненный, сбереженный.

«...он всегда был таким чужим, далеким, строгим. Я побаивалась, а оказывается – он меня любил».

Любил рифмуется с убил.

Макар, аккуратно согнув первый лист, выдрал его. Сухой треск, мягкий пух по краю разрыва, случайное слово, разделенное пополам.

«...эта его сумасшедшая идея кажется мне замечательной. Мы убежим, мы будем жить вместе, и никто никогда нас не найдет, пока мы сами не захотим. Прочь условности, прочь сомнения... я буду счастлива».

Три месяца. Три сумасшедших месяца вдвоем.

Макар принялся методично отрывать от листа тонкие полоски, складывая их обратно в ящик.

«Я больше не могу здесь жить! Мне надоело одиночество, то, что он уходит и приходит, а я вынуждена прятаться. Я не вижу больше причин оставаться здесь. Сегодня же скажу, что возвращаюсь».

Как можно было позволить? Отпустить? Расстаться? Отдайте воздух страждущим, отдайте воду жаждущим, отдайте душу...

«...он запер меня! Он запер меня в этой проклятой хижине! Он безумец... я убегу».

Второй лист и третий. Сложно расставаться с прошлым, но еще сложнее позволить кому-нибудь заглянуть в него.

«...я устала... мне нужен врач, я говорю, но Макар не слушает. Почему? Он твердит о любви, но не понимает, что никого нельзя удержать вопреки воле. Я пытаюсь объяснить, хотя уже понимаю – бесполезно. Мне страшно за себя и моего ребенка».

– Прости, прости... пожалуйста... – Количество обрывков росло, а листов в тетради оставалось еще много. На целый год.

«...он любит нашу девочку, он любит меня, я вижу это, но отчего же тогда любовь его сродни насилию? Почему он не доверяет мне настолько, чтобы отпустить?»

Потому что она хотела уйти. Сбежать хотела. Бросить. Нельзя... никто не смеет его бросать. Никто не смеет издеваться над его любовью.

«...я знаю, что умру, я чувствую это и даже, сколь ни страшно, жажду смерти. Я больше не могу находиться здесь, стены давят, его ненавижу и Милочку тоже. Иногда кажется, что не будь ее, удалось бы выбраться на свободу. Нет, что я такое говорю? Я становлюсь похожа на него, на это чудовище, которому когда-то поверила. Милочка – моя дочь, солнышко, радость и... его тоже. Как уйти? Как оставить ее? Кем она вырастет?»

Русалочкой. Его маленькой драгоценной русалочкой. Его тайной и его надеждой, залогом того, что больше никогда не будет брошен и забыт.

– Я справился, я сумел. Если бы ты видела, если бы ты смогла остаться... почему ушла?

Хуже всего рвалась обложка, плотная, покрытая тонкой пленкой, она не желала сминаться, разламываясь неровным кусками, которые покрывали бумажную россыпь в ящике. Подумав, Макар отломил пару длинных щепок, потом, пнув с размаху стол, отколол целый кусок, неровный по краю и попорченный древоточцами, и положил сверху.

Вот так будет совсем хорошо.

Сразу надо было, когда все это только началось, когда глазастый дед повадился ходить на берег. Или еще раньше, как только объявился репортеришка, одержимый желанием добыть какую-то книгу. Все выспрашивал, вынюхивал, требовал, а потом и вовсе шантажировать попытался. Или после Гришки... жалко шалопая, но кто ж ему в руки-то бинокль совал.

Все повторялось. В деталях, в крови на руках, которая остается на коже вопреки всему: ледяной воде, едкому хозяйственному мылу, шершавой пемзе, черному мазуту, что хоть как-то, чернотой, маскировал надоедливый багрянец.

Бутылка самогона, принесенная еще вчера, стояла в углу. Макар зубами вытащил пробку, нюхнул – лучше бы он спился, лучше б оскотинился до такого состояния, как Кузьма, позабыл обо всем, теперь, глядишь бы, и не страдал совестью – глотнул, едва не захлебнувшись жидким пламенем, и полил на бумагу.

Вот так...

А теперь из канистры да по досочкам, по стулу, по столу, по стенам слепым, безоконным, и снова на одежду попадает, мешаясь с самогонной вонью, рождая новый запах, отвратительный, но обещающий быстрый конец.

– Я ее отпустил. Сегодня отпустил, слышишь? Я просто не знал, что делать дальше, а так... не больно будет. Потом не больно.

Опустевшая канистра полетела в угол, звонко ударившись о серый бок печки. Хватит ли? Или две нужно было принести? А лучше, если три.

Антон Антоныч Шукшин деловито разрезал рюкзак по швам, столовый нож то и дело застревал, соскальзывая с провощенных нитей, норовил впиться в темную, плотную ткань. Та трещала, разъезжалась по продранным швам, выставляя наружу излохмаченное нутро, белую, на разномастных пятнах и потеках краски подкладку, мелкий сор, забившийся некогда в швы, и пустоту.

Ольга не знала, что именно Шукшин желал найти в рюкзаке, имел ли он право поступать вот так с вещью, которая, несомненно, являлась уликой. Но возражать не посмела.

– А давайте я подержу, – предложила Ксюха и, ухватившись за ткань, потянула в стороны. – Режьте!

Теперь нитки лопались. Молча лопались, хотя Ольге они казались натянутыми струнами, или даже нервами. А Шукшин их ножом.

Безжалостно.

Зачем?

– Погоди-ка... – Он вдруг отложил инструмент в сторону и принялся щупать дно, то с одной стороны, то с другой. Потом сунул в дыру руку по самый локоть и вытащил сложенный вчетверо лист, заботливо завернутый в полиэтилен.

– Вот оно... не мог он не предвидеть... предвидеть-ясновидеть, – забормотал Шукшин, разворачивая сверток.

Карта? Зелень лесов, ровные линии дорог, синие ленты рек, квадраты городов и поселков. И красный крест, неровный, нарисованный явно наспех, но вместе с тем четко выделяющийся на общем светлом фоне.

Антон Антоныч же, приподняв карту, заглянул на изнанку и, увидев аккуратную вязь букв – всего-то пару слов, – удовлетворенно хмыкнул.

– Так я и думал.

– О чем? – тут же полюбопытствовала Ксюха, но Шукшин не ответил. Он достал из кармана мобильный, набрал номер и, прижав аппарат к уху плечом, принялся сворачивать карту.

– Да... Шукшин... группа нужна... нет, не к поселку. Пиши, куда.

Он совсем не удивился, услышав, как протяжно заскрипела дверь, впуская человека, который должен был прийти давно. Который должен был заметить, понять, остановить, предотвратить все то, что случилось.

Не сумел. Теперь нет обратной дороги. И Макар торопливо принялся разливать содержимое канистры по полу. И на одежду попало... хорошо, да, так именно хорошо.

И перевернув емкость над головой, Макар закрыл глаза. Холодные струйки потекли по волосам, по шее, забираясь под воротник, пропитывая рубашку дурным бензиновым ароматом.

– Макар? Ты тут? Ты чего творишь? – Федор замер на пороге. – Значит, правда, да? Значит, он не врал? И ты все это время от меня ее прятал? Ото всех?

– Не подходи. – Макар кинул бутылкой в брата и обрадовался, не попав. Сунул руку в карман, щелкнул зажигалкой, выпуская на волю синий огонек. – Не подходи, Федька... поздно уже! Уже тогда было поздно.

– Не дури!

Он все же решился сделать шаг, и пришлось поднести огонек к волосам. Близко. Страшно. Ведь проще можно было бы найти путь. Всего-то и надо... веревка, нож, пистолет...

– Ну ты чего. – Федор поднял ладони и отступил. – Ты чего, Макар? Это не ты, я же знаю, что это – не ты. Я твой брат, помнишь?

Конечно, как такое не помнить. Или Федька за сумасшедшего держит?

– Я ее увез. Тогда, много лет назад. Она любила меня, а я ее. Мы вдвоем жить хотели, чтоб никого рядом.

– И ты вспомнил про дедов дом.

Вспомнил? Макар никогда о нем не забывал. В отличие от Федьки он любил это место, отдаленное, укрытое в лесу, окруженное буреломом и темным, недружелюбным к чужакам болотом. Близкое и далекое. Готовое принять лишь того, кто слышит голос леса.

Дед был лесником.

И отец тоже.

И Макар традицию продолжил. Так о чем вспоминать? Разве что об удивлении Майи, когда она увидела дом.

Избушка-избушка, повернись к лесу задом, а ко мне передом. Так она сказала, пытаясь скрыть страх за улыбкой. А еще спросила, почему окон нет. Ее до самой смерти вопрос мучил – почему нет окон.

– Макар, перестань. – Федор протянул руку. – Отдай мне это. Я... я тебе помогу. Ты же брат мне.

– Я – убийца. Я всех их... и тогда, и сейчас. Я... я не хотел, чтобы они нашли, понимаешь? А потом понял – бесполезно, все равно кто-нибудь да догадается. Вот, к примеру, Клавка. Знаешь, как поняла? Я ее из города подвезти взялся, а она в машине прокладки увидела. И сарафан. И еще кое-что...

Огонек почти погас. Пока можно припустить, все равно Федор броситься не посмеет. Он на самом деле слабый и нерешительный, до последнего мяться на пороге станет, уговаривать в надежде, что кто-нибудь придет на помощь.

– Клавка едва не умерла.

– Я тут ни при чем. Я не убивал. Я свидание назначил, думал, смогу с ней справиться, а она денег потребовала. Я пообещал, много пообещал. Она дура, если поверила. Откуда у меня деньги? Откуда у нас деньги?

– Макар...

– Нет. Слушай. Ты должен знать все, рассказать, чтобы ни у кого больше не было проблем. Понимаешь? Я не хочу, чтоб Вадьке опять досталось, как тогда... хотя тогда я его ревновал. Всех к ней ревновал. Я не мог отпустить ее! Не мог!

И не хватает слов, чтобы объяснить. Как можно отпустить воздух, которым дышишь? Отказаться от воды, добровольно убивая себя жаждой?

– Тогда прятал. Сейчас снова. Сначала дед. У магазина перехватил, браконьер старый... хитрый... выследил, сволочь, высмотрел у озера. Она любит воду и не может взаперти, а я мучить не хочу. Я люблю ее. А он выследил. Пришлось... из-за репортера, помнишь, который приезжал в прошлом году?

– Алхимик? – Федька-таки решился отлипнуть от стены. Зря. Не позволит Макар подойти.

– Он самый, – перед этим человеком дверь открылась бесшумно, и скрипучий пол потерял голос, и вообще иные звуки, вроде того же, ставшего привычным, стрекота сверчка за печкой, тоже исчезли. – Я ведь еще вчера говорил, что это он виноват.

– Уйди! – Федька дернулся, пытаясь отпихнуть Вадима, но тот, ловко перехватив руку, вывернул.

– Не надо. Оба стойте! Не шевелитесь! Тут... тут пары уже пошли, одна искра и всех взорву к чертовой матери! Только двиньтесь! К двери отойдите! И за порог! Отпусти его! Федька, не мешайся.

Нельзя, чтобы они мешали. Господи, прости и помилуй раба своего грешного, и за вранье, и за прочее, о чем не сказано, но думано не единожды.

– Чего хотел репортер? Сенсации? Вправду искал брюсову книгу? Ты кивни, Макар, можешь не отвечать.

Ох уж эта улыбочка, знакомая такая. Нет, нельзя ей верить, нельзя поддаваться.

– Назад! Да, Вадька, он искал. Не знаю, книгу или еще что, требовал место показать. Решил, что я знаю, что раз прадед... и его прадед... династия, говорит, тайна, говорит. Из поколения в поколение. Я ему правду – нету никакой тайны, на фиг она нужна кому. Самогон тут гнали, вот и все тайны. Не поверил. Про дела старые копать стал. И раскопал! Представь себе, раскопал ведь!

Голос сорвался на визг, и Макар, вобрав грудью смердящий водкой воздух, заговорил тише:

– Это он деда на слежку подбил. И сам сюда подался, с документами, с доказательствами... сфотографировал, сличил, дело поднял... докопался, урод.

– И ты его устранил.

Конечно. Как он не понимает, что Макар не мог поступить иначе! Тогда еще оставалась надежда на то, что это убийство будет последним. Он ведь не хотел... ему просто воздух нужен.

– А Клавка... Клавка про старуху заговорила, про то, что она не глупа, что давно знает... что видеть меня хочет, говорить. Привет через тебя передала. Зачем?

– Ты про кого? – Вадик положил руки на косяк, подобрался весь. Неужели все еще надеется остановить. Нет? Этого не будет.

– Про Екатерину Андреевну, классную нашу. Она догадывалась, с самого начала догадывалась. И на похоронах тех, идиотских, с пустым гробом, все на меня смотрела. Я помню. Очень хорошо помню. Почему она молчала? Почему передумала? Денег требовала. Зачем ей на старости лет деньги?

– А может, не ей?

– Клавка?

Она, она хитрая стерва. Сразу надо было понять, вот только что-то сложно у него с пониманием стало. Запутался. Еще тогда запутался, а вот теперь и вовсе... жалко старуху, занудная была, но не злая. Нелепо вышло.

Нет, это прошлое, это злое, дурманное говорит. Плевать на Клавку, о другом подумать надо.

– Она воду любит. Федька, позаботься, а? Она к озеру придет, обязательно придет... дождись ее, ладно?

Он опустился на колени и быстро, боясь передумать, щелкнул зажигалкой над бумажной горой. Хорошо занялась. И рукав тоже, и синее пятно полетело, поползло по полу, разворачиваясь ярким огненным валом. Загудело, заложило уши, окатило первым, ласковым пока теплом.

– Макар!

– Стой, идиот, не лезь туда...

Да, Федька, брат, не лезь. Эта дорога тоже только для одного.

Ночью вода черна и глубока, и только на отмелях отливает тяжелой сединой, а редкие песчаные косы, выдаваясь из озера, в свете луны кажутся белыми. С того места, где стояла Лизавета, берег был виден хорошо. Он поднимался вверх отвесной стеной, опушенной поверху деревцами, и, добравшись почти до луны, оползал вниз, так, что сам дом скрывался в тени.

Впрочем, сегодня берег пылал. Красные всполохи разрывали небо, расстилаясь до самого горизонта, чернили тучи дымом, несли вонь гари, крики, редкие следы суеты. Верно, люди пытались сбить пламя, но Лизавета догадывалась, что делали они это не слишком старательно. А может, и вовсе, стоя в стороне, наблюдали, как корчится, агонизирует усадьба, очищаясь и освобождая их.

Пускай.

2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27